Виртуально Я. Литература для всех Стихи, проза, воспоминания, философские работы, исторические труды на "Виртуально Я"
RSS for English-speaking visitors Мобильная версия

Главная     Карта сайта     Конкурсы    Поиск     Кабинет    Выйти

Ваше имя :

Пароль :

Зарегистрироваться
Забыли данные?




ЛЮСИН ЛАСТИК

 

  …сейчас лучше жить, чем раньше.

  Потому что раньше не было меня.

  (Из ответов на вопросы социологов)

 

  Удобнее всего было ночевать в подсобке Дома глухих, куда ее взяли уборщицей без всяких документов. Как взяли, так и выставили. На вокзале спать не разрешали милиционеры, спрашивали паспорт и билет. А она не знала, уезжать или оставаться. У Алиски можно было помыться, понежиться в горячей ванне, уснуть под одеялом, запеленатым в ситцевый чехол. Но все это означало: ты у Алиски под пятой. В полной ее власти. А насчет пяты могло быть и буквально: как двинет ногой в солнечное сплетение или кулачищем в лоб закатает... Интеллигентная такая дамочка с нежнейшим университетским прошлым, без пяти минут кандидат наук, а после новогодней драки ухо Люське по кусочкам собирали. Плохо собрали. Клочковатое ухо, к голове прижатое, как у запуганной собаки. Волосы торчком, ухо из клочков, ресницы редкие, брылья со щек свисают тоже как у собаки. Это Люся? Это Люся. Такую, значит, жизнь прожила. Лицом ее всю и сфотографировала. Звезда факультета. Звезда общаги.

 

  ХХХ

  Чтобы не загрустить окончательно, хорошо вспоминать разные смешные мелочи, вроде того, как Константин Эдуардович Циолковский толковал о принципе действия ракетного двигателя. Он плыл с ребятишками в лодке и выбрасывал из нее различные предметы: зонтик, шляпу и что там у него еще было в руках. Предмет летит назад, а лодочка потихонечку движется вперед. И ради этого великому ученому совсем не жалко утопить принадлежащие ему вещи.

  ХХХ

  Я общагу не любила, я бы эту общагу выбросила из лодки к чертовой матери. И двинулась вперед? Вынуждена была пожить какое-то время. Но сначала я была «квартирная». На первом курсе в общагу заселяли только малоимущих, кому квартиру было не потянуть. Я тянула, то есть мои родители, конечно. Папа – директор завода. Это была улица под названием Июльская. Более мрачной и беспощадной улицы я в жизни не видала. Зимой без единого фонаря, с узкими – только прыгать на одной ноге – тропинками, с тупым, механическим или даже дьявольским лаем больших собак. Осенью – грязь непролазная, застывающая к ночи в огромные, сбивающие шаг каракули. Только летом хорошо. Комната моя в частном доме, смородиновый куст под окном. Хорошо, когда хозяева уходили из дома, и шел дождь. Я покупала кулек черешни, открывала окно и слушала, как мягко падали капли на большие листы, и они начинали пахнуть еще не созревшей смородиной. Тоска по дому, горечь одиночества перетекали в сладкую грусть.

  Возвращались из городской бани хозяева – красные, злые с неубывающим списком взаимных претензий. Ей 68, ему – 66. Они молодожены. Она его ревнует, он на нее злится за то, что выпить не дает. Она его бьет по шее, он ее щиплет во все места. Потом выпивают вместе и мирятся. Хозяйка входит без стука. Предлагает граненый стаканчик мутной браги:

  - Занимаешься? Так отдохни. – И без всякого перехода – В выходные тараканов потравим. –

  Что-то вроде компенсации за старческие повизгивания и страстное битье посуды. В субботу я уезжаю домой. Возвращаюсь поздно вечером в воскресенье. Чтобы не нарушить редкий покой, даже свет не включаю. Утром по мне ползают тараканы. Они хмельные и веселые. И я их даже не боюсь. Отпускаю тараканов в жизнь и смотрю в окно. Идет по улице бодрая старушка с кошелкой, а следом за ней собачка тянет на веревке, аккуратно подвязанной на лохматой шее, картонку с картошкой. Они возвращаются с рынка, и груз поделили поровну. Потом хозяйка Рекса объяснила мне, что они вместе не только работают, но и прогуливаются. И тогда небольшой, но вполне мускулистый Рекс играючи волочит пустую картонку. Хозяйка останавливается передохнуть, а Рекс, чтобы не намочить лапы или не нацеплять листьев на брюхо, сворачивается калачом внутри своей картонной тележки. Хорошо им вместе.

  Жила ли так Люся, и был ли у нее дом? Или какой-нибудь милый Рекс? Я не знаю. Да наверно, ей хата и не нужна. Квартира, в смысле. Или домик. Ей нужно только временное пристанище, только голову приклонить, только спину разогнуть, прислониться, передохнуть, пригубить, червячка заморить. И дальше. Она странник. А странноприимных домов все меньше на свете. Пойди прочь, калик перехожий. Или живи, как велено: бросаешь пить, и начинаешь одеваться.

  ХХХ

  Я лет в 12 заметила: как только увижу в телевизоре людей с гитарами, меня мутить начинает. Думала – ну я и урод. Они очень хорошие, чистые, правильные, а я прыщавый урод, и голова, как у негра – в мелкое колечко. А еще раньше от яркого солнечного света на меня наваливалась тоска, как бабушкина перина, такая же тяжелая. Летом дневной сон превращался в главную детсадовскую муку. Я прудила в постель, а потому была мишенью насмешек. Спрятаться в темной комнате была моя постоянная главная мечта. Сумерки, плотные шторы, настольная лампа под зеленым стеклом, елка с огнями, замороженные окна, сумеречное утро первого дня Нового года, холодные пельмени, крепко спящие родители – и тишина. И, пожалуйста, ради Бога, никаких костров, гитар и песен. Нет, пусть поют, но только дома. И только Высоцкий. Потом Берковский. Потом Никитин. Но никаких кустов поблизости.

  И вот я въезжаю в общагу на правах второкурсницы. И первое, что слышу, ор под гитару. Стены зашатались, губы задрожали, торопливо сжеванный пирожок с капустой запросился наружу. Я приходила только ночевать. И все равно было рано. Орало всегда хором. Были звезды местного масштаба. Как Люся в своем Универе. Только ее масштаб стремительно увеличивался. Она талант. На нее даже Коля Шипилов глаз положил. В смысле ухо. И все то, чем сочиняют и поют.

  Легко рассказывать про то, внутри чего находишься сам, не трудно и про то, на что смотришь со стороны. Чаще всего. А этот мир какой-то совсем параллельный моему.. И любишь его, и изучаешь с интересом, а внутрь не затянуть под страхом смерти. Попробовала я раз перелезть через невидимую перегородку, но при виде костров, палаток и гитар, меня повело, как в Зоне у Стругацких и Тарковского: еще один шаг в сторону, и меня нет. Да-да, в далеком детстве я увидала в телевизоре «КВН» людей, которые пели у костра про себя, что идут по свету, и им вроде немного надо, и забилась в тяжелом плаче, впервые обнаружив в собственной крови антитела. Раз и навсегда я выбрала закрытый плотными шторами от этих свежих ветров отцовский кабинет, воспаленный глаз лампы и тяжелые кирпичи книг. Нет, они начитанней меня. Удельный вес интеллектуалов в их кругу поболе, чем в ином другом. Просто у меня и круга никакого нет. По определению я одна, и не могу, и не умею подхватывать слету чьи-то настроение, порыв, тем более, песню. Я не пою. Только Люся смогла меня удержать от обморочного полета, а на несколько часов и от лихорадочного бегства. Она внутри братства. Была. Но и тогда она была такая сама по себе, что братству приходилось под нее законы писать.

  Внутри одного поколения встречаются очень разные его представители. Высокомерные барды с пластмассовыми «сидушками», привязанными к попе, словно и провели ту незримую границу, за которую с презрением изгонялись школьницы с их «Ласковым маем», пэтэушники с их Виктором Цоем и «классики» с их тоской по гитаре. Гадливое чувство должны были вызывать во всех присутствующих также их продюсеры, жиреющие на «чесах» эксплуатируемых артистов. Фи, рабы… Высокая духовность, оседлавшая сидушки, взяла меня за горло своей костлявой лапкой в Повалихе, на фестивале авторской песни. Но я всегда любила Цоя, а кочегарка манила меня сильнее кустов бузины. «Ласковый май» я не слушала, но слышала и ничего не имела против. Понятно, что бедные эти дети, изгнанные с эстетских бардовских полян, вряд ли бы явились в читальный зал. Но запрещать им петь под теми же кустами, ходить по тому же лесу! Мне не терпелось вступить в борьбу с такой оголтелостью. Но вместо этого я бежала…

  ХХХ

  От Люси никого не рвало, не мутило. Она была центром мира, куда стремились попасть хотя бы разочек все. Теперь говорят: Люся полностью сумасшедшая, ходит в таком затрапезе, что постесняется надеть бомж женского рода. Зубов нету, кожа посерела и набрякла. Правда, не пахнет от нее, потому что Люся моется при малейшей возможности. При любом количестве жидкости. Если это не лосьон и одеколон. Их она выпивает.

  Люсю все любили, Люсю все хотели. Теперь любит только младшая дочь, потому что маленькая и не поддается внушению. Старшие дети, когда ее завидят, переходят на другую сторону улицы. Чуть ли не бросаются под транспорт. Люся им кажется страшнее машины. А самый старший Люсин ребенок, как только видит маму, полнится намерением тут же отправить ее в сумасшедший дом. Объясняет, что так ему спокойнее, что она там, по крайней мере, не займется от своей сигареты и не упадет лицом в землю, чтобы задохнуться от беспомощности. Поэтому Люся все время убегает из собственной маленькой хорошо отремонтированной квартирки в Новосибирск, где она еще совсем недавно сияла, как самая яркая звезда «кээспешности», а теперь появляется редко и то мелкими перебежками от куста к подъезду. Это если тот не запаян намертво рылом домофона.

  ХХХ

  Уже немало лет назад в нашем городе жил художник Николай Иванович Буданов. Он был одним из тех, кто 21 августа 1991 года поднимал трехцветный флаг над администрацией Барнаула. Буданов был странен тем, что был странник. Теперь это называется бомж. Человеку свойственно унижать того, кто живет не по общим правилам. Буданов художник, картины которого утрачены. Буданов отец 6 детей. Он умер в последний день лета 2000 года. 21 августа 91-го Николай Иванович исхитрился забрать себе последний советский флаг, реявший над городом, и весь день ходил по пивным Старого базара, показывая эту реликвию. Веселые кабатчики с радостью наливали художнику: «За победу!» Чью победу?

  ХХХ

  Еще Люсю любит Алиса, но с издержками. Намертво Алиса к Люсе прикипела. Не боится огласки, и нехороших взглядов, не боится окончательно потерять репутацию, от которой какие-то куски все-таки остались. Но только чтобы Люся была как вестовой при генерале. Слушалась, выполняла приказы и любила в ответ. Все-таки Алисе какой-никакой верх взять над Люсей надо. Все-таки Алиса так терзать гитару и голос не умеет. Чтобы сердце вон выскакивало почти у каждого. Алиса аккуратненько трогает струну пальчиками. И не скажешь, что она умеет так пальцы сжимать в кулак и бить им так безжалостно. Но сейчас не об этом, а о том, чтоб непременно подчинить, чтобы вольно не пело, не летало, а купило бы кулинарную книгу Елены Молоховец и ваяло супчики и сладкие водки. Открывало бы дверь, когда усталая Алиса приходит со службы в безумном и таком непредсказуемом секторе социологии. Алиса хочет определенности. Чтобы точно знать, чего от нее хотят. Чтобы вопросы были сформулированы так, что ответы бы напрашивались сами. А то сегодня одно, завтра – другое. Все уважающие себя социологи свалили на Запад. И Люся туда же. Не на Запад, а сегодня любит Алису, а завтра вечно пьяного художника и даже стремится с ним в церкви обвенчаться. Приходится ее на ключ запирать и бояться, что она выпадет намеренно с балкона или встречным повороту ключа таранным ударом опрокинет Алису на пол и, как девочка, запрыгает вниз по ступенькам. Опять к художнику? Чтобы с топором гонялся за ней по чужим подъездам?

  ХХХ

  В детстве некоторые из нас были лунатиками. Будить лунатиков, как известно, надо крайне осторожно. Особенно если они дети – мягкими нашептываниями, нежными объятиями. Знаю из собственного опыта: зависимостью от полной Луны страдал мой брат. Но это был очень своеобразный лунатизм, напрямую связанный со школой. Он успевал надевать даже пионерский галстук и полностью одетый и с набитым ранцем входил в спальню к родителям со слезной мольбой расписаться в дневнике. В два часа ночи. В дневнике, который утром, днем и вечером он тщательно скрывал: там были кроваво-красные двойки за поведение. Со временем я научилась перехватывать его на полдороге, делала вид, что расписываюсь, и мягко кукуя в братнино ухо, раздевала и укладывала в постель. Сюжет очень поэтический. Но стихов я всегда боялась, они казались мне беспощадными. Зряшная вещь – пересказывать стихотворение. Но я нашла одно такое у Фариды Габдрауповой. Она ждала его и пекла булочки. Он пришел, назвал ее толстою дурочкой и сказал, что есть другая. Когда он уходил, она сунула ему в сумку две булки. Чтобы сам покушал и другую угостил. Понятно, она так любит, что его, неверного, жалко, как братика, не ходить же ему голодным. Можно написать рассказ или сказку, но стихи, которые занимают так мало места на странице, восемью строками сказали все. В этом и есть их божественная беспощадность: некогда играть множеством слов, выбирая единственное. Но я люблю развернутое повествование, стихи распаляют мою жажду, но не утоляют ее.

 

  Не ходите босиком

  По траве колючей,

  Чтобы не рыдать потом,

  Слез не лить горючих.

 

  После того, как я прочитала это, я не нарочно, но то и дело бросала взгляд на ноги автора. Он, разумеется, был всегда обут. Но мы раз поговорили, два, три, и я начала понимать, что он и в обуви босой, то есть ступни его совершенно не защищены, как и все тело, прикрытое весьма симпатичной одеждой. У него нервные окончания торчат наружу, как обрывки проводов под током, и поэтому он на все так реагирует – непомерно взволнованно, лихорадочно. И своей лихорадкой других сбивает с ног. Так мне всегда очень больно было смотреть на Шукшина в фильмах или в каких-нибудь интервью: все время казалось, что он вот-вот разрыдается, закричит, упадет на землю, так ему невыносимо стыдно и больно. Что он и сделал в «Калине красной». Как вспомню, так вздрогну, словно с меня кожу содрали. Егор умер не потому, что его бандиты убили. Ему было так невыносимо больно и стыдно, что он пошел навстречу пуле даже с каким-то облегчением. А мы все время увиливаем от любой боли, от всякого страдания, прикрывая стыд, натягиваем тряпочки, очечки, штиблетики. Так и забудешь, что живешь не для того, чтобы по утрам овсянку кушать. Получим удар током и заземлимся, чтобы в следующий раз уже не шандарахнуло. А босой поэт однажды на Люсю посмотрел так, будто признал в ней свою.

  ХХХ

  Ночью звонит Люся. Голос трезвый. Спрашивает, как дела. Говорю, что болею, что раскаленным железом сковала тело крапивница, кожа расцарапана до крови, уши опухли, глаза едва открываются. – Утром выйди на улицу, - быстро говорит Люся, - босиком, но ноги под коленками обмотай красной тряпкой, глаза прищурь (зачем? они и так не открываются, - мысленно отвечаю я Люсе) и смотри на восходящее солнце. – Помолчала и добавила: Сквозь частокол ресниц. – Люся, ты где? Звонить тебе куда? Домой? – Дома сынок с психовозкой дожидаются. Я тут, у художника. Запиши телефон. – Пока я лихорадочно искала карандаш, Люся на том конце провода глухо вскрикнула. Пошли короткие гудки. Правда что ли, он за ней с топором? Утром солнце не взошло. То есть, конечно, взошло. Но не видно было – все небо обложило дождем.

  ХХХ

  Один мой знакомый адвокат, словесно очень одаренный человек, изумительный рассказчик, не только ничего не писал, но и к чтению относился с немыслимым отвращением. Застав меня с книжкой в обеих руках, свесившуюся вниз головой с дивана (моя любимая поза при чтении) он начинал вопить: опять читаешь, опять замазываешь реальную жизнь, реальность интереснее, волшебнее любой твоей книжки, прекрати читать, начинай уже жить. Я закрывала книжку и била ею адвоката по голове. Он довольно улыбался: всегда знал, что книга только на это и годится.

  Спустя несколько лет я услышала откровения вполне любимого мною Бориса Гребенщикова: несколько поколений в нашей стране сгубила великая русская литература. Получили, блин, нытиков, кухонных философов. Вместо того, чтобы жить, читают книжки и становятся безвольными хлюпами. Типа: не читай Достоевского, ехай в Непал, не в «Братьях Карамазовых», а в молчании монахов заключена истина. И далее: ну прочитаешь Набокова, и что? Разве что таксу заведешь, почитаемое великим писателем животное. Лучше заведи себе личного Далай-ламу, будет полезнее для бессмертной души. С тех пор с опаской слушаю его песни. Не желаю, чтобы меня загружал Гребенщиков, желаю загружаться от Федора Михайловича. Тот священный ужас, который я испытываю, раз за разом перечитывая «Карамазовых», мне в тысячи раз дороже даосской внутренней пустоты. А я даже не знаю, читала ли Люся книжки.

  ХХХ

  Люся мне, знаете, кого напоминает – Петра Мамонова. Они разного полу, но одной принадлежности – оба отдельные люди, не вписываются ни в какие классификации. Им только Бог судья, а не люди. Мамонов тоже затерялся в просторах Родины, живет в деревне простым мужиком. Они какие-то калики перехожие, божьи странники. Но Мамонов иногда находится, в кино снимается. Лунгину в его «Острове» только Мамонов был нужен на эту роль. Такой как есть – без зубов. У Люси тоже нет голливудской улыбки. Кстати, с зубами тоже не все просто. В романе Набокова «Пнин» главный герой приезжает в Америку, вырывает больные зубы, вставляет искусственные челюсти и поначалу балдеет от комфорта и внешней привлекательности собственного рта. Но несчастье накрывает его с головой, и никакие зубы не делают его любимым, и ему остаются только воспоминания о том, каким счастливым человеком он был в Европе со своим ущербным, полупустым ртом. И что это за цивилизация такая, если показателем счастья в ней является полный рот зубов?

  ХХХ

  Последний их с Колей Шипиловым концерт прошел почти сразу после захвата заложников в «Норд-осте». Публика была понятно чем пришиблена. Люся наклюкалась по дороге из Новосиба в Барнаул, за что Шипилов хотел было ей по лбу настучать, но ограничился матом. Она была в дурацком платье, с дурацкой завивкой, а Коля в костюме, похожем на фрак, только без хвостов. Даже скорее мундир, не советский, а светский. Пел Коля устало и не скрывал, что это засыпанные холодной золой воспоминания. Сказал, что гораздо охотнее, чем песни, пишет прозу. А Люся охотнее, чем пела, догонялась коньячком в офисе социологов. Алиска пыталась бутылку отобрать, а потом от злого отчаяния и сама наклюкалась. Люсю вызывали аплодисментами, прощали ощутимый в первом ряду запашок, красное лицо и явные покачивания. Лишь бы пела. Она соглашалась, но вяло. Только под занавес они с Колей будто очнулись и так слились в экстазе, что зал аплодировал стоя. Дамы плакали. Мужики гоняли по лицам нервные желваки. За Люсей рванула стайка студенток-КСПэшниц: Люся, мы вас так любим! Конфеты, сигареты? – И водки. Люсю и Шипилова повезли к Алиске. Народу в машины набилось под завязку. Нежно любящий Колю местный писатель никого не подпускал к Шипилову. Мы с босым поэтом добирались автобусом. Опять много пили. Коля не пил, уединялся в кухне с очередной КСП. Писатель каждый раз грустно смотрел ему вслед. Люся переключала внимание на себя, тем более, сделать ей это было не трудно. Жизнь ее пылала, как рассвет в прериях. Пылали ее щеки. Дыбились волосы. Из ушей шел пар, а из глаз сыпались искры. У меня переклинило магнитофон. Я ушла домой и увидела лихорадочное интервью Васильева из «Ивасей». Иващенко не был в заложниках до конца, совершил побег задолго до трагического финала, и поэтому ничего героического рассказать не мог. На ТВ его не было. Васильева мне было жалко, а Соловьеву, тогда еще толстому и одетому в костюм, похожий на тот, в котором был Коля, мне хотелось в морду плюнуть. Я выключила телевизор и легла спать.

  ХХХ

  В нашем городе есть автобус 55 маршрута. Раньше ездить на нем было весьма неудобно - вдвоем в проходе между креслами ни стоять, ни развернуться, а умудрялись. Входящего гнали в хвост, выходящего в гриву. Удобно было лишь тому, кто сел и следует от начальной до конечной точки маршрута. Все остальные раздражены друг на друга, на водителя, на конструкцию посадочных мест и люков для воздуха. И однажды я сказала, что жить в России все равно что ехать в автобусе 55 маршрута: помереть не помрешь, но бока намнут, ноги отдавят, нервы истерзают, а до рая все равно не доберешься. Нет теперь таких автобусов, а 55-е даже покомфортнее остальных. Не с чем стало сравнивать. То есть автобусы изменились, а жизнь что-то не очень. Жизнь по-прежнему непроста, нелегка, некомфортна, зато рассказы о ней обрели явный оттенок подзабытого литературного направления. Социалистический реализм назывался: жить стало лучше, жить стало веселей. Главное не вякать поперек основополагающей струи. Потому что все хорошо, прекрасная маркиза, за исключеньем одного. Далее – прилагаемый список.

  И еще – по пересеченной местности несется впереди человека собственный даже не страх, а страшок, страшочек. На всякий пожарный. Заметьте, не за человеком, а впереди него. Выдавливал, выдавливал из себя раба, как зубную пасту из тюбика, а тюбик оказался бракованный: ничего из него не выдавливается, хоть вдвое его сложи, хоть вчетверо, на ощупь он полон, на выходе – ни грамулечки. Пустота. Немота.

  Люся тоже замолчала, но совсем по другой причине.

 

  ХХХ

  Из Повалихи мы бежали не только потому, что мне не хотелось спать в палатке, и тем более, укладывать там дочь. Не хотелось прятаться по кустам. Не хотелось наблюдать, как зашкаливало к ночи водочный и коньячный градусы. Мне хотелось домой сильно, как детстве, когда я убегала с дачи и пионерлагеря. Мои дети тоже тосковали во время летнего загородного отдыха, но я сама их увозила домой.

  Но из Повалихи мы бежали потому, что так все сошлось.

  _ Ты чего сюда приперся! – кричали зрители известному на весь край, очень талантливому пианисту Жене Гутчину – Разбей свою гитару.

  Мне тоже хотелось его спросить, только мягче: во фраке в Повалиху? Вы в джинсах и в ковбойке, но вы во фраке. Видно, что другой. Зачем сюда? Внутрь. Я-то хоть снаружи. В глазах Жени плавился ужас. Я зацепилась за этот взгляд, не спрашивая, влезла в его «Запорожец», усадила дочку, и мы помчались. В кромешной тьме, по бездорожью, путаясь в траве и кустах. На крыльях гутчинского ужаса. Я рисковала жизнью любимой дочери. И как он сумел затормозить на краю оврага? Бог нас спас.

  ХХХ

  Помню, глядя вслед каждому уезжающему из Барнаула актеру, художнику, музыканту, я в сердцах повторяла: скоро станет наш город столицей попсы, городом поющих и пляшущих детей. Думаю сегодня: пусть пляшут. Может быть, родители этих детей дают им единственный шанс вырваться из безвестности и провинциальной полунищеты. Но при этом всегда будут рождаться и другие дети, которые наотрез откажутся петь и плясать на городских праздниках. Они будут вести дневники в тихих комнатах и готовить душу к будущим свершениям. Потом дети вырастут и, переживая, как многие из нас, кризис среднего возраста, придут к интересному выводу: выбирая, за что бы зацепиться в собственной жизни, они проигнорируют и занимаемую должность, и профессиональные достижения, и суммы получаемых вознаграждений, а все чаще будут возвращаться к, казалось бы, ничего не значащим событиям собственного детства. Они будут вспоминать, что в маленьком городе, из которого они давно уехали, одна речка была тихая, с пологими берегами, а другая, окаймленная мшистыми скалами, несла свои воды как рычащий зверь. Но обе они покрывались льдом почти одновременно и отдыхали под мягким и очень белым снегом. По нему легко было везти пустые санки. И трудно, зато весело – младших братьев и сестер. В мире было тихо: только иногда от гигантских сосновых стволов, покрытых янтарными слезами, отскакивало железное эхо – вагоны стучали колесами, увозя в большие города уже повзрослевших детей. Они думали, что уезжали за счастьем, а на самом деле – от него.

  ХХХ

  Люся давно не поет. Но рассказывает, что записала очередной диск. Она знает, что я знаю, но продолжает выдумывать. Она всем должна денег, но вряд ли вернет. Если ее все-таки пускают переночевать, Люся оставляет пяточок или десятку – крошечный кусок своего долга. Или какого-нибудь динозаврика, куколку, смешной ластик.

  Уходя утром после завтрака, Люся говорит, что идет в церковь. Как я хочу, чтоб это было правдой.

  Ирина Логинова

 

 

 

 

 

 




проза

      Версия для печати
      Читать/написать комментарий                    Кол-во показов страницы 84 раз(а)





Рекомендовать для прочтения


Проверить орфографию сайта.
Проверить на плагиат .
^ Наверх




Авторы Обсуждения Альбомы Ссылки О проекте
Программирование
Hosted by Хостинг-Центр